Но Врилом не смогли овладеть даже мы. Не смогли тогда — и пока не можем сейчас… Но сейчас мы уже совсем близко. Ближе, чем когда бы то ни было.

«Тот, кто становится хозяином Врила, становится хозяином над самим собой, над другими и над всем миром, — так нас учили. — Сначала Врилом овладеют обитатели сумрака. Они сделаются Властителями, будет большая война, все закончится и снова начнется. Мир переменится. Властители выйдут из-под земли, если у нас не будет с ними союза, если мы тоже не будем властителями, то окажемся в числе рабов, в навозе, который послужит удобрением для того, чтобы цвели новые города»… Так говорят нам сейчас. И так говорили нашим предшественникам — тогда, перед прошлой войной.

В той великой, в той позорной войне норды проиграли гондванам.

На этот раз так не будет.

На этот раз будет иначе.

9

НИКА

Я возвращаюсь в интернат сильно затемно, на последнем автобусе. Иду по пыльной неосвещенной дороге в сторону мыса. С десяток разноцветных тощих котов, собравшихся на сходку, как всегда, за час до полуночи, провожают меня неодобрительными желтыми взглядами.

Мы живем на вулкане. Наш мыс сползает к морю потоками застывшей сто пятьдесят миллионов лет назад лавы, смешанной с известняком, яшмой и сердоликом.

Мы живем среди греческих скал, серых скал с человеческими именами.

Мы живем высоко над морем. По ночам оно грызет серые камни, натирает песком застывшую лаву и слизывает известняковые крошки — чтобы когда-нибудь оторвать кусочек побольше. Чтобы когда-нибудь сожрать одну из скал без остатка.

Мы живем в Храме Девы.

Когда дочь спартанского царя Агамемнона приносила здесь кровавые жертвы своим голодным гневным богам, это место называлось Партениумом.

Мы живем в Стране Бога.

С тех пор как голодные древние боги оставили это место, с тех пор как сюда пришел один равнодушный и сытый бог и на месте капища построили монастырь, этот мыс называется Фиолентом. Божьей страной.

Мы живем в типовом белом здании, похожем на пансионат. Таких зданий в округе четыре, и наше ничем не отличается от остальных трех. Нет никакой специальной таблички, вывески, указателя — зачем огорчать отдыхающих сочетанием слов «дети» и «сироты»? «Веста», «Афалина», «Орлиное гнездо» и «Надежда». В сезон туристических мух мы вполне сходим за детскую базу отдыха, спортивный скаутский лагерь или что-нибудь в этом роде. А не в сезон здесь попросту никого нет.

…Внутри пахнет чем-то горько-ванильным, домашним, еще не остывшим. Наверху уютно шкварчит телевизор:

— …Одна таблетка в день заминить тоби сниданок, обид и вечеря. «Риттер-Ягд» — лицарське полювання. «Риттер-Ягд» — и ти вильний для подвигив…

Это мой дом, думаю я, улыбаясь. Как бы то ни было, это все же мой единственный дом.

Пахнет чем-то домашним — а еще пахнет солью моря, и сухой хвоей, и миндалем. Когда я отсюда уеду, я буду вспоминать этот запах — как запах моего детства. Как запах дома. Как запах самого счастья… Сейчас, пока я еще здесь, я должна им как следует надышаться. Я вдыхаю его полной грудью — и задерживаю в легких так долго, как только могу, пока голова не начинает кружиться, пока сердце не начинает подскакивать к горлу…

Есть хочется так, что от голода сводит живот. Мне бы сейчас такую таблетку — которая «заминить вечеря». На ужин я уже опоздала, на двери столовой висит железный замок… Но на такой случай у нас с Цыганкой всегда есть заначка. Сливы и пара яблок, плавленые сырки и арахис. Я захожу в нашу комнату.

Цыганка спит на своей кровати прямо в одежде. Лицо уткнулось в подушку, виден лишь улыбающийся уголок рта — и маленькая капля слюны, как у маленькой.

Я смотрю на нее — и остро чувствую счастье. Так остро, что слегка колет слева в груди. Так остро, что мне трудно дышать.

Я смотрю на нее — и съедаю сливу и яблоко.

Я глажу ее по черным спутанным волосам. Когда мне было семь, а ей шесть, мы проткнули себе ладони булавками, и выдавливали из невидимых дырочек кровь, и терли ладонь о ладонь. Мы хотели стать сестрами. Ее ладонь потом долго гноилась, и Подбельский на меня злился. Он говорил, у нее могло быть заражение крови. Он говорил, к обрядам нужно относиться серьезно…

— Лена, — говорю я ей шепотом. — Лена, не надо спать так. Сначала разденься. Можешь не умываться, но хотя бы разденься.

Она спит очень крепко. Она не слышит меня.

— Лена, — говорю я ей громче.

— Лена, — я трогаю ее за плечо.

— Лена! — кричу я ей в ухо. — Лена! Лена!

Она не слышит меня.

Я трясу ее, я дергаю ее за черные волосы. Она молчит. Она твердая, как манекен.

Я кричу, я переворачиваю ее на спину. Лицом вверх. Мертвым лицом вверх.

Она улыбается фиолетовыми губами. В уголке рта застыла капля слюны. Ее левый глаз смотрит весело, не мигая. К правому глазу прилипло перо от подушки.

Я бегу на второй этаж, в холл, туда, где орет телевизор.

— …Подбай про здоровя своэй шкири! Щоб вона завжди була гладка й шовковиста, наши вчени розробили препарат…

Они сидят, уставившись в телевизор. Жирная, Рыжий, Немой и еще человека четыре. Жирная склонила голову на плечо Рыжему. Она всегда мечтала, что однажды так сделает.

Клоун лежит на полу, подтянув к подбородку колени.

Они улыбаются.

Я обхожу все спальни на этаже. И балконы. И душевые кабинки.

Они все улыбаются. У них счастливые окаменевшие лица.

Я возвращаюсь в холл. Вдыхаю теплый домашний запах. Я сажусь на свободное место, рядом с Немым, и кладу голову ему на плечо. Клоун свернулся клубочком у моих ног. Он как младенец. Как большой эмбрион.

Я счастлива, что знала их всех, что мы росли вместе… Сердце колотится так, словно я бегу стометровку. Я счастлива, что скоро встречу их снова… Я задыхаюсь — но это просто от счастья. Я счастлива, что я их сейчас догоню…

Они все застывшие. Все застыло. Я тоже застыну.

— Я счастлива, — говорю я одними губами. И в тот же момент внутри меня взрывается боль.

Это неправда. Я только что сказала неправду. То, что я чувствую, не называется счастьем.

Они все застывшие. Муха, ползущая по лицу Клоуна, застыла над верхней губой.

Как-то иначе…

Лохудра на телеэкране застыла в голливудском оскале.

Называется как-то иначе…

Секундная стрелка застыла на настенных часах. Они все застыли. Все застыло. Я тоже застыну.

Смерть.

Я резко вскакиваю с дивана.

Это называется смерть.

Так резко, что Немой заваливается на опустевшее место.

Смерть.

Я бегу вниз, к Подбельскому, в конец коридора. Его комната заперта… — или нет, просто подперта чем-то с той стороны. Я разбегаюсь и толкаю ее плечом, снова разбегаюсь — и снова изо всех сил толкаю…

…В комнате никого нет. Письменный стол передвинут к двери. Стол — а на нем стул. Нелепая баррикада… На полу валяются диски, бумаги, книги. И битые стекла — много мелких и крупных осколков. Окно разбито. По подоконнику размазано бурое.

И еще на стене. Пять засохших бурых букв на стене.

ВОЙНА.

От Георгиевского монастыря к пляжу ведут семьсот восемьдесят восемь ступенек. Кровь еще свежая: если наступить на пятно, на нем отпечатывается рисунок подошвы…

Он лежит на пятьсот сорок третьей, правая нога свесилась на пятьсот сорок вторую, ручеек крови дотек — я свечу фонариком вниз, — дотек до пятьсот тридцать девятой.

Я освещаю его лицо, ожидая увидеть все то же выражение счастья.

Но счастья на его лице нет — скорее досада, скорее тоска по упущенным шансам… Выражение вратаря, только что пропустившего гол.

Его лицо повернуто к морю, к чернеющему в небе кресту на скале Святого явления. А глаза почему-то кажутся синими- синими, точно смерть напоследок добавила недостающий пигмент.