Офицер входил в эту башню и обращался к Высшему Неизвестному.

— У тебя вся власть над энергией Врил, у меня лишь частица. Помоги мне, подай знак живущим, передай им послание. Пусть, увидев послание, один из наших братьев найдет дорогу сюда. Пусть узнает и расскажет другим: мы готовы встретиться на границе, чтобы сбылось то, что предсказано.

И когда граница откроется и одна сторона превратится в огонь, а другая в лед, помоги мне перейти на ту сторону, где огонь. И вернуть мою плоть. И принять участие в новой войне.

ОХОТНИК

— Хало, Голем! — Герр Йегер шагнул в холодную и сухую лабораторную тьму.

Холод успокаивал. Холод словно бы обволакивал кожу защитной нечувствительной пленкой… Он постоял так с минуту. Потом нажал кнопку — мучнисто-бледный, рассеянный свет медленно запорошил воздух.

Не просто свет. Целая система осветительных приборов и отражательных поверхностей с единственно допустимым альбедо. Аналог «пепельного света луны» (солнечный свет, рассеянный Землей, а затем вторично отраженный луной на Землю).

Именно в таком освещении бренные останки Мартина Линца проявляли сговорчивость.

Этому Голему требовалось чередование пепельного лунного света и тьмы. И еще холод, температура в районе нуля по Цельсию. И еще, конечно, уникальный регенерационный раствор. Только так его кости соглашались обрастать хрящевой и соединительной тканью.

…Господин Клаус Йегер не любил и не понимал абстракций. Все эти старомодные выспренние теории, все эти Серрано, все эти Гербигеры, все эти слепые старухи. Бесполезно и скучно. Отчеты об экспериментах гауптштурмфюрера Хирта и доктора Рашера в концлагерях Дахау и Бухенвальд читались куда интереснее…

Иначе говоря, герра Клауса Йегера не интересовали сыновья Люцифера и ангелы. Его не привлекало избавление от грубой телесности, тошнило от газообразного бессмертия духа. А вот практическое, физиологическое бессмертие плоти… Сотворение сверхчеловека, способного выбраться из генетической ловушки старения… Хотя бы маленькая победа над богом распада — превращение груды костей пусть в неживое, но тело… Вот это было его миссией. Его манией. Его мечтой Франкенштейна.

«Поменьше эстетики, побольше генетики», — так говорил Клаус Йегер.

8

НИКА

В обнаженном виде двоюродный дедушка оказывается похожим на фавна. На немого фавна, молча подпрыгивающего на деревянном полу и ударяющего молоточком из оленьего рога по бубну.

В первые десять минут не происходит ровным счетом ничего. Он подпрыгивает по-козлиному, отбивая какой-то ритм, я стараюсь не смотреть на него, а он — на меня.

А потом я вдруг вспоминаю слова и мелодию песни. Мне незнакомы слова, но почему-то доступен их единственно верный порядок. И я пою их, пока свет в избе не становится пепельно-лунным. Пока воздух не леденеет и не наполняется едким запахом убитого зверя. Пока снег тонким слоем не покрывает лежащую на полу клюкву, делая ее похожей на кровь, сочащуюся из-под сугроба…

Над этим «сугробом», прямо в воздухе, повисает кто-то короткотелый, похожий на циркового карлика, со злым и желтым лицом.

— Он пришел, — еле слышно шепчет Данилов. — Ему понравился бубен.

Данилов осторожно укладывает бубен на снег у ног существа.

Существо некоторое время покачивается, как в невесомости, потом плавно ложится прямо в воздухе на живот, тянется к бубну и берет его в руки. Пару раз ударяет по расписанной оленьей коже заостренными темными ногтями. Потом бросает бубен обратно на пол и теряет к нему всяческий интерес — как ребенок, который давно уже перерос погремушки, но которому почему-то не дарят более замысловатых игрушек.

— Это он находился внутри меня? — спрашиваю я Данилова шепотом. — Этот уродец?

— Молчи, — почти не размыкая губ, бормочет Данилов. — Не смей оскорблять духа.

Дух тем временем снова принимает вертикальное положение — и медленно шагает по воздуху в мою сторону. Он останавливается в метре от меня. У него странные глаза. Как будто бы опрокинутые, инопланетные, птичьи. Такие бывают у человека, висящего вниз головой. Он молчит.

— Это ты помогал мне отличать ложь от истины? — обращаюсь я к духу.

— Молчи! — отчаянно шипит мне в ухо Данилов. — Я же предупредил тебя, что надо молчать! Только истинный нойд имеет право разговаривать с духами!

— Но это мой дух…

Лицо Данилова становится серым от ужаса.

— Сейчас он тебя покарает.

Короткотелый подбирается ко мне совсем близко. Его лицо зависает в нескольких сантиметрах от моего. И я вдруг вижу: то, что сначала показалось мне злобой, — не злоба. Это бесконечное, вселенское равнодушие.

— И не введи нас во искушение, — бормочет вдруг Данилов. — И избави нас от лукавого… — двоюродный дедушка встает на колени и закрывает лицо руками. — Золотые рога Мяпдаша пусть укроют меня своим светом… уыамм-уыамм…

Короткотелый протягивает ко мне свои короткие темные руки. Он прикасается к моему левому соску, потом к правому. В его движеньях нет похоти — так дотрагиваются слепые, чтобы понять, чужак или свой.

Я закрываю глаза.

У него ледяные и твердые подушечки пальцев и такие же ногти.

И вдруг я чувствую, что этот твердый, отточенный лед… он словно бы вспарывает мою покрывшуюся мурашками кожу и медленно ввинчивается в грудную клетку.

Я открываю глаза и смотрю, как его пальцы погружаются внутрь меня. Крови нет. И это не больно — только очень, очень тоскливо и холодно, и невозможно дышать.

Его опрокинутые глаза смотрят в мои без всякого выражения. Холодные пальцы равнодушно ощупывают, подергивают и покалывают меня изнутри. Как будто пытаются нашарить в потемках дверную ручку или замочную скважину…

Они находят то, что искали. Внутри меня словно бы поворачивается короткий и острый ключ — и резко открывается дверь.

За этой дверью — вода. Чуть желтоватая, стояла вода. Когда он выдергивает из меня свои руки и соединяет вместе ладошки, эта вода до краев заполняет его пригоршню, и он выплескивает ее прямо на пол, прямо на клюкву и снег.

Впервые с тех пор, как я утонула, впервые с тех пор, как Эрвин вытащил меня из воды и применил метод Геймлиха, мне становится легко и просто дышать. Как будто из меня вычистили остатки хронической смерти.

— Ты поможешь мне снова отличать ложь от истины? — говорю я.

Он отрицательно качает головой. Он ничего не говорит, он просто пристально смотрит на меня, чуть выше бровей, в центр лба, — и в голове у меня сама собой появляется и тает равнодушная фраза. Когда знаешь истину, не имеешь выбора, Ника.

Потом он целует меня. В центр лба, куда только что смотрел, — короткий птичий тычок» Он не вкладывает в свой поцелуй ни любви, ни заботы, ни нежности, ни предчувствия скорой разлуки. Он не вкладывает в него вообще ничего. Он просто ставит пометку.

…Он отплывает от меня на два метра, переворачивается вниз головой и снова берет в руки бубен. Потом кидает его к моим ногам. А сам исчезает — не медленно растворяется в воздухе, а словно проваливается в бездонную монтажную склейку: вот кадр, в котором он есть, — а вот уже кадр без него.

Я смотрю на снег. Вода, которая пролилась из меня, прочертила, разъела на этом белом снегу пять кроваво-клюквенных букв: АНЙОВ… Я смотрю, как этот снег быстро тает. Как эти красные буквы теряют форму и разрастаются, расползаются по всему полу, по старым газетам блестящей россыпью болотных сморщенных ягод.

Я вспоминаю опрокинутые глаза короткотелого духа и думаю, что ему наверняка удобнее было писать справа налево.

Я поднимаю бубен, лежащий у моих ног. Он все так же прекрасен — но рисунок на нем изменился. В верхней части овала, поверх солнца с лучами-перышками, поверх одномерных, чуть кривых красно-желтых домиков, поверх серебристых чумов, поверх разноцветных человечков, зверей и птиц, нарисованы синие, с красными сердцевинками, языки пламени… В нижней части, под жирной чертой, мало что изменилось: полое дерево с кривыми ветвями без листьев, полые дома, полые чумы, люди, звери и птицы…Только теперь все это заключено в черный траурный контур луны — огромной, раздутой… И вдоль этого контура, по самой кромке луны, бегут блестящие буквы. Они блестят, как могла бы блестеть в пепельном свете луны спинка жука-оленя: