Потом ее шепот:

— Эрвин… Эрвин… но если конец… и если война… если все и так неизбежно, зачем им устраивать эту ловушку?…

Мы вместе слушаем, как я отвечаю:

— Все слишком неточно. Все слишком ненадежно там, в Полой Земле. Все может измениться. Отмениться… Им нужен катализатор. Провокация. Взрыв… Это как с армиями. Представь себе… Войска стягиваются к линии фронта. Вооруженные. Но это все- таки еще не война. Все еще можно решить миром. И вот одна из сторон предлагает…

Старуха морщится, щелкает кнопкой. Запись выключается.

— …заключить мир, — договариваю я; меня, по крайней мере, невозможно перемотать или выключить. — И другая сторона соглашается. Предполагается, что командиры пожмут друг другу руку и подпишут бумагу. Но в назначенный час один командир не является. Это жест. Это вызов. По его солдатам открывают огонь. И что дальше? Конечно, война. Настоящая. Сразу…

— Очень образно, — мрачно говорит Эрик.

— Это ты сделал запись?

Он кивает мне:

— Да.

Он доволен собой. Я его не виню.

Неисповедимы пути Неизвестного. Может быть, если бы не ко мне, а к нему пришел тогда наш умирающий пес, не я, а он говорил бы сдавленным голосом все эти слова. Несчастной девочке. В трубку. А я бы, может быть, его записал, и показал запись бабке. И был бы доволен собой.

Но вышло как вышло.

— Я же предупреждала тебя, — говорит мне Старуха. — Когда привязываешься к тому, кто тебе подчиняется, теряешь власть над собой… Из-за нее ты потерял над собой всякую власть. Где сейчас эта девка?

Я молчу. Она усмехается. Она говорит:

— Помоги-ка мне, Эрик.

…Нам не нужны пытки. Наши методы давно обновились. Никто не собирается вырывать из меня правду тисками, опускаться до уровня мясников-палачей… Они просто молча подходят ко мне, и Эрик кладет свои руки мне на виски, зажимая уши, а Грета — на лоб, так, чтобы были прикрыты глаза, и так они стоят секунд, наверное, тридцать, а потом тихо отходят.

Она говорит Эрику:

— Твоего брата стоило бы устранить, как ты думаешь?

Мой брат отвечает:

— Он нам еще нужен. Для перемирия мы нужны оба.

А я говорю им:

— Я не собираюсь участвовать в перемирии.

Они оба молчат.

Старуха шумно пьет молоко из стакана. Две тонкие струйки стекают из уголков ее рта к подбородку, заполняют морщины, разветвляются соцветиями белых прожилок.

Она допивает. Она говорит:

— Ты пойдешь туда, Эрвин.

— Ты отведешь меня силой?

Она вся в молоке. Как срыгнувший младенец.

— Ну почему силой? Я слабая женщина. Ты пойдешь туда сам.

2

НАДЯ

27 февраля 1944, Крым

Даже странно. Когда они схватили меня, я почувствовала не страх, а усталость. Ну вот, опять. Они всегда идут по пятам. Мне стоит только о чем-то подумать — и они уже в курсе. Настоящие ведьмы.

Они были вдвоем, но с моим ранением я не отбилась бы и от одной из них. Я подумала, я сказала себе: вот и все. Сейчас все закончится, они будут пытать меня, а после убьют. И еще я сказала себе: на той стороне будет Леня. Умирать не страшно. Страшно только предать командира, сейчас, до того, как все кончится. Если будет слишком уж больно.

Они волокли меня вниз по ступенькам, там было много ступенек. От монастыря к подножию мыса, к морю. Они волокли меня, а я считала ступеньки, чтобы не думать о смерти. Примерно на четырехсотой я сбилась и потеряла сознание.

Я очнулась, когда они окунули меня в кипяток. Гак мне показалось. Но когда я открыла глаза, то поняла, что ошиблась. Это был не кипяток, а ледяное зимнее море. Они раздели меня догола. Они зашли по колено в воду и положили меня прямо на дно.

— Уже проснулась? — спросила одна. — Что, холодно?

— Где Белов? — спросила вторая.

Они вышвырнули меня из воды на песок.

— Я ничего не скажу.

Они подошли к костру, чтобы погреть свои замерзшие ноги.

— Да и пожалуйста. Мы и так уже все узнали. Освобождение Крыма… Операция «Подземный капкан». Твой Белов — светлая голова. Но он не учел одного… — одна из них поворошила железным прутиком угли. — Рядом с ним всегда был предатель.

— Кто предатель?

— Ты, девочка. Ты. Твоя головка — все равно что маленький радиопередатчик. Конечно, на твою волну мало кто может настроиться. Только фокусники. Только самые близкие. Только твои мама и папа… Не всегда, нет. Время от времени. Если доктор их очень попросит. У нас в Дахау есть замечательный доктор, его зовут Зигмунд Рашер. Так вот он установил, что мороз обладает интересными свойствами…

Они подошли ко мне. Одна держала меня, другая водила раскаленным прутом по спине. Они сказали:

— Мы награждаем тебя звездой. Пока мы будем ее выжигать, не кричи. Иначе ты не узнаешь подробностей…

Я не кричала. Я слушала про маму и папу.

Ментальные связи, — говорили они, — наш доктор Рашер считает, это как провода. При замораживании они оголяются. Замерзающие в снегу люди могут быть отличными проводниками мыслей… Особенно если это мысли их родного ребенка. Особенно если раньше они уже проделывали подобные трюки… «Семья телепатов на арене московского Цирка». Вам хлопали, да? Вас вызывали на бис? Наш доктор Рашер никогда не хлопает своим пациентам…

Скорее всего, я опять потеряла сознание. Я не помню, как там появились Белов и отец Николай. И как они отбили меня. И как унесли.

4 марта 1944, Крым

Вчера я им сообщила, что ухожу из Шестого отдела.

Белов сказал:

— Так нельзя, Надежда. Это важная операция. Ты не можешь уйти вот так просто. Ты мой лучший агент.

А я сказала:

— У меня больше нет дара. У меня больше нет сил. Я ни на что не гожусь.

Он стал кричать, но отец Николай меня поддержал. Он сказал:

— Не неволь. Бог дает человеку дар и Бог забирает. Ничего ты тут не поделаешь, граф.

Почему-то отец Николай назвал его графом…

Я отдала им меч. Отец Николай куда-то понес его, как он сказал, «на хранение». Я не чувствовала, что больше не увижу этого человека живым. Вероятно, мой дар и вправду меня оставляет.

Я сказала:

— Завтра утром я зайду попрощаться.

Только что я простилась с ним, мертвым. Батюшка умер во сне. От удушья.

Это странная смерть.

— Это странная смерть, — сказал Белов, глядя на труп.

Я заплакала. Белов меня обнял. Механически как-то, как куклу. Я заглянула моему командиру в глаза, и провалилась в густую кофейную темноту, и, как всегда, ничего там не разглядела, быстро отвела взгляд.

Сколько я помню, он всегда был таким. Лицо честного, бесконечно усталого воина. Глаза — сгустки древнего непроглядного мрака. Даже улыбка не добавляет им света.

Если в глазах и правда отражается душа человека, тогда душа моего командира — потемки. И я не хотела бы там заблудиться.

Но я все-таки задала ему этот вопрос.

Я спросила:

— Товарищ Белов, а вы плакали, когда погиб Первый отряд?

Он перестал меня обнимать. Он тяжело прикрыл веками свои темные зеркала.

Он помолчал и ответил:

— Нет. Я не плакал, когда их убили. Я плакал до того. Когда увидел неизбежность их смерти.

Никогда, никогда, никогда, никогда. Никогда снова, что бы он ни имел в виду, я уеду домой, я не буду с ним больше работать^ не дам ему себя уговорить, я не останусь, я уеду как можно дальше, я уеду домой…

Если я уеду сейчас, если я не буду знать ничего об этой войне, моих маму и папу перестанут, наконец, мучить фашисты.

Если я уеду сейчас, я никогда не спрошу, я никогда не узнаю, что имел в виду мой командир, когда сказал, что он плакал до. Уж не то ли, чего я боялась больше всего. Уж не то ли, что мне снилось в кошмарах. Что он мог их спасти и не спас. Что они были его осознанной жертвой. Что Белов всегда готовил их к смерти. Для того, чтобы у нас был доступ туда. Для того, чтобы они были нашими агентами там. Он там — а я здесь. Оголенные ментальные провода. Для того, чтобы был канал связи.